Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 1
10 марта 1924. Понедельник
Надо изменить свою жизнь, так больше нельзя! Живу я скверно, и чем дальше, тем хуже. Встаю я в одиннадцатом, днем ровно ничего не делаю, почти не занимаюсь, а ведь дела-то много. Все что-то не по себе. С одного пути трудно перейти на другой, но со всем прошлым все равно порвать не смогу. Ну, решено, начинаю постничать, т. е. бороться со всем и сколько возможно, заниматься.
Вчера были на карнавале. Много интересных номеров. Самое плохое, что я уже 10 дней не пишу стихов.
16 марта 1924. Воскресенье
Жизнь понемногу изменяется. Опять пишу стихи, читаю Блока, пишу письма. Занимаюсь. До Пасхи хочу сдать математику, французский и космографию. Ничего, конечно, не выйдет. Попытаюсь, буду хоть наизусть зубрить, надо ведь! Васю не видала уже две недели.
17 марта 1924. Понедельник
Новая очередная сплетня в Сфаяте: Сергей Сергеевич женится на мне. Меня это забавляет, а Мамочка расстроена.
19 марта 1924. Среда
Вчера утром ходили с Сергеем Сергеевичем в город учиться ездить на велосипеде. Пошли на пальмовый бульвар. С.С. сразу поехал — он когда-то учился, а у меня ничего не выходило. Мимо все ездил один молодой француз, принял во мне участие, начал помогать сначала словом, а потом и делом. Присоединились еще два мальчишки и подсаживали меня, толкали и бегали по всему бульвару. Только благодаря им я и поехала, садиться и заворачивать совсем не умею, останавливаться — тоже, когда летишь во весь опор — еще ничего, но ужасно беспомощно чувствуешь себя, знаешь, что если кто-нибудь переедет дорогу, так обязательно полетишь налево, остановиться не можешь, так и будешь лететь, пока не упадешь. А падала я много, сегодня — совсем калека. Хромаю, на левую ногу не могу ступить, левая рука не действует (я все влево падала), к лопаткам дотронуться нельзя, все тело болит, как будто телегой переехало. Как нога заживет, опять пойдем.
Был сегодня урок математики. Стал меня спрашивать Дембовский старое, то, что мы в прошлом году проходили. Я, конечно, ничего не знаю. Он в отчаянии. «Это поразительно! Как в ваши годы все скоро забывается! Нет, я поражен, я прямо потрясен!» Пришла к себе, бросилась на кровать и весь вечер проревела как белуга. Тут и космография, тут и французский, а тут и по математике ничего не знаешь, и все это до Пасхи через пять-то недель!
23 марта 1924. Воскресение
Вечером зашел ко мне Коля Завалишин, и совершенно неожиданно был у нас очень интересный разговор, единственный в моей жизни, за исключением переписки с Васей. Мы говорили об отношениях мужчины к женщинам. Говорим о том, что в нашем возрасте сильно пробуждаются животные инстинкты, как они выявляются у мужчин и у женщин и т. д. «У нас теперь все этим больны, — говорил он, — и полроты теперь ходят в дома терпимости»… Привел несколько примеров связи кадет с дамами, и их взгляды на женщин после этого, говорил о своей любви к Наташе, о романе с Настей (прислуга Кольнеров), полная аналогия с хроникой Гарина. «Ирина, будем друзьями, — сказал он, — мне так приятно, что с вами можно так просто и серьезно поговорить. Я даю вам слово, что никаких секретов от вас у меня не будет». Меня тронуло это доверие. «Вы говорите, что у вас многие ходят в те дома?» — «Да, очень многие. Я с трудом удержался, чтобы не пойти». — «Коля, скажите только правду… вы ведь все знаете, кто там бывает? Скажите, там бывает… Доманский!» — «А, это, видите, товарищеское чувство…» — «Коля, ради Бога, скажите!» — «Ну, хорошо. Бывает», — «Часто?» — «Да раза два-три». Я заплакала. «А теперь вы мне скажите, Ира, по правде, вы были влюблены в Доманского?» Я на минуту задумалась — сказать? Нет, не могу. «Нет, просто одно время было к нему чувственное влечение». — «А вы знаете, что об этом говорят?» — «Что?» — «Ну, я буду откровенен: говорят, что вы отдались Доманскому…» — «Да, я знаю, тут многое говорят…» — «Между прочим, Ира, остерегайтесь Сергея Сергеевича». — «Почему?» — «Да так, есть причины; он еще летом, на пляже, как-то говорил о вашем теле… Да и вообще…» — «Вы правы, Коля».
Когда он ушел, я легла локтями на стол и уставилась в одну точку. Плакать не хотелось. Все больное было уже давно выплакано. Вася был у меня вчера вместе с Тимой, я не понимала каких-то намеков, но мне казалось, что и Тима все знает. Было стыдно за Васю и больно. Теперь даже не больно. Все так просто, понятно и пусто.
Потом пришел Сергей Сергеевич (наши играли в винт). Я схватила книгу, где раскроется, и начала читать все по порядку. Он сидел и молчал, потом на клочке бумажки написал: «Неужели вам все равно, что я уезжаю?» Я положила записку в сторону. «Даже не можете отвечать?» «Нет». Он написал дальше: «Разве в этом есть что плохого?» Этого я не поняла. Через некоторое время он написал что-то вроде: «Почему вы не хотите отвечать? Мне очень больно и жаль (я в этом признаюсь) расставаться с вами!» — дальше я не помню. К счастью, вернулась Мамочка и пошла ко мне. Я со словами: «после», сунула бумажку ему. Он мне был почти противен.
Сейчас у меня странное состояние: я устала после велосипедной прогулки, очень разболелась расшибленная нога, появилось сознание чего-то непоправимого. И еще что-то — что не могу определить — не то сожаление, не то упрек… И отчего все это так? До сих пор была чиста и наивна, как новорожденная, и вдруг, так скоро, так сильно все узнать, испытать, перенести… Словно передо мной раскрылся совершенно новый, необъятно-огромный мир, чуждый, сложный и запуганный, где все, что я до сих пор называла «грубым реализмом», становится заоблачной мечтой.
24 марта 1924. Понедельник
Хочу возбудить в себе к Васе гадливое чувство. И не могу. Хочу представить себе, как эти руки, которые хватали и сжимали мои пальцы, также держали руки тех проституток, — как я их представляю, — полуарабок, полуитальянок: и он также целовал лицо, волосы, шею, также смотрел на них пристально, безмолвно с полуулыбкой и страстью… В мозгу на разные лады повторяется одно слово: «разврат, развратники, развращенный…» В этом звуке заключается какой-то темный ужас. Когда я смотрюсь в зеркало, мне кажется, что я вижу на себе какую-то совсем чужую, непохожую на меня, толстую, апатичную и уже совершенно сформировавшуюся женщину. Я стараюсь найти в ней сходство с собой и не нахожу. А в уме стреляет: «развратница». Смотрю на идущий обедать батальон — синие мальчики в синих бушлатах, в белых шапках, выстроенные по росту, с равнодушным выражением лица, а в голове вертится: «половина из них развратники». Но кто же, кто? Неужели же нет ни одного хорошего, чистого? Вглядываюсь в лица. Вот одно симпатичное, скромное лицо. Трещенков, да, этот не пойдет, за ним свежее, веселое лицо Васи — отворачиваюсь. «Разврат». «Отдалась». И вот эти синие мальчики говорят об этом и презирают женщин. Я представляю: кто-нибудь говорит, все слушают, и все довольны. Мима с негодованием бросается на рассказчика, его поднимают на смех. А Вася? Молчит? Или хвастается? Полузакрыв глаза, со странной, довольной улыбкой, он вспоминает дрожь, как электрический ток пробежавшую в руках от плеча до конца пальцев — страсть. А Коля? Единственный на свете, сказавший мне «будем друзьями»! Как давно я искала этого и как теперь я не могу назваться действительно его другом. Мне хочется называть его Васей, хочется, чтобы он говорил с польским акцентом — это мне дорого, это — не разврат, это мое чувство, мое отношение, мое воспоминание. А его отношение ко мне, его упрямый и жадный взгляд — развращенный…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});